LXII.
1905-й
год. — "Заря лучезарного будущего" или
"разбитое корыто"? — Пушечный выстрел
в Петербурге при Высочайшем выходе на
Иордань. — Забастовки в Петербурге и в
Москве. — Гапон, — бывший полтавский
семинарист. — Баранский — убит на улице 9
января, в Петербурге. — Карьера Баранского.
— Воззвание Синода. — Забастовки затихают.
1905-й
год остался в моей памяти, — лично для меня,
как год кошмарных видений, нервного,
приподнятого настроения и временами жуткой
растерянности; — в общественной жизни —
как год ненормальной, непоследовательной,
нелогичной смены событий и проявлений, тоже
растерянности — болезненной, гибельной, —
словно всем видимой и невидимой,
чувствуемой и как будто не замечаемой;
словно общественная жизнь покатилась по
наклонной площади — и катилась, с каждым
днем, все с усиливающейся
головокружительной стремительностью;
словно все махнули на все рукой, решившись
на отчаянное: — будь что будет!
Одни
были уверены, что будет хорошо, что "вдали
загорается заря лучезарного будущего, — и
усиливали стремительность, другие
утверждали, что будет скверно, что свернем
себе шею — и что вообще ничего хорошего из
того, что делается, не выйдет — и в лучшем
случае останемся при старом "разбитом
корыте".
Но
никто никого не слушал — и все было
предоставлено собственной участи.
Общественный корабль помчался по бушующему
житейскому морю — без руля и без ветрил, не
управляемый капитаном или как будто
управляемый многими растерявшимися
капитанами — и с растерявшейся командой.
События
мчались одно за другим, перегоняли одно
другое, сталкивались, сплетались; не успевало
внимание остановиться на одном, как на его
место накатывалось другое, тут подоспевало
третье, — не то синематограф, — не то
хаотическая неразбериха — от которой потом
в воображении осталось что-то смутное,
неопределенное, бесформенное — а судя по
переживаемым теперь последствиям, как
обществом, так и бедными участниками,
захваченными пронесшимся ураганом, — что-то
до значительной степени двусмысленное и
печальное.
Словно
прошел сон, в котором не знаешь, где было
начало и где был конец, и что собственно
произошло?
Пройдет
много временя, пока разберутся в событиях
1905 года и следующих ближайших, пока
осмыслят их, приведут в систему, — и,
пожалуй, грядущим поколениям будет уже ясно,
что именно произошло, как и откуда началось
и к чему привело, — теперь же положительно
трудно ориентироваться в
калейдоскопической массе и хаотической
бесформенности виденного и пережитого.
*
* *
* *
Загадочный
пушечный выстрел картечью в Петербурге, 6-го
января, во время выхода на Иордань, и в
провинции заставил многих покачивать
головою — и официальное объяснение этого
случая многим не казалось убедительным.
—
Тут что-то не так...
Выстрел
этот как-то невольно поставили в связь с
начавшимися в Петербурге забастовками
рабочих.
По
провинции пошли гулять слухи. Среди рабочих
и в Полтаве замечалось нервное настроение,
лица были серьезны — и словно хранили какую-то
тайну. Работали, напр. в типографиях и в
других промышленных предприятиях как будто
усерднее прежнего, но замечалась
торопливость, волнение и внутренний подъем
выдавались и в блеске глаз и в дрожании рук.
Вести
неожиданнее одна другой приходили из
центра — из Петербурга и Москвы — и
забастовок в Полтаве ожидали со дня на день.
В
этот именно период мне лично пришлось
перенести жесточайшую инфлюэнцу и слечь в
постель, при температуре до 39—40. Приносимые
из редакций и сообщаемые известия,
благодаря этому болезненному состоянию,
принимали тоже болезненные фантастические
формы, создавали какую-то кошмарную
атмосферу, — и смешиваясь с больными
бредовыми видениями, рисовали волшебный,
сказочный мир, — полный неслыханных звуков
и не виданных картин. И среди этих кошмарных
видений, в которых причудливо
переплетались сны и действительность, один
звук не переставал господствовать над всем:
—
Забастовка, забастовка, забастовка...
Под
окном играла шарманка — тоже как будто все
один и тот же мотив:
—
Забастовка, забастовка, забастовка...
И
звучал этот мотив, непрерывно и днем и ночью...
А
в промежутках, и обыкновенно вечером,
приходил из редакции брат и, стоя у кровати,
передавал:
—
Газет Петербургских нет — забастовали
типографии... Петербург во мраке —
забастовали служащие на станциях... В Москве
тоже начались забастовки.
—
А у нас? — спрашивал я.
—
У нас, пока ничего не слышно.
—
Гапон прославляется — как-то сказал брат.
—
Какой Гапон?
—
Бывший мой товарищ по семинарии, — и брат
прочел мне из "Новостей" о собраниях
Петербургских рабочих и о роли, какую среди
них играл священник Георгий Гапон. Я до
этого времени о Гапоне ничего не слышал, а
теперь узнал, что это бивший воспитанник
Полтавской семинарии, уроженец м. Белики,
Кобелякского уезда. Брат рассказал о его
характере, о его священстве в Полтаве — а
затем — "я его потерял из виду — и вот,
оказывается, где он вынырнул" — закончил
брат свой рассказ.
Кажется,
на другой день брат опять пришел с номером
"Новостей" и усевшись у моей кровати,
прочел подробности случившегося 9-го января,
— ставшего потом в некотором роде
исторической датой.
В
болезненном мозгу все эти сообщения,
рассказы, разговоры принимали зловещую
окраску — чего-то угрожающего, чего-то
неумолимо и неотвратимо надвигающегося и готового,
казалось, все встречающееся на пути
сокрушить и уничтожить...
Сравнительно
скоро после того, как мне прочли о 9 января,
брат подошел ко мне — я все еще валялся в
постели, — как будто смущенный, с заметной
осторожностью.
—
Ну, ты прежде всего не волнуйся, — сказал он.
—
В чем дело?
—
Баранский убит. Я приподнялся.
—
Где, как?
—
На улице, 9-го января. Вот телеграмма.
И
брат показал мне телеграмму в одной
киевской газете, в которой было сказано, что
в числе жертв 9-го января оказался и
сотрудник "Биржевых Ведомостей"
Григорий Осипович Баранский.
Предупреждение
брата, чтобы я не волновался при этом
известии, имело ввиду то обстоятельство,
что Баранский был уроженцем Полтавы и начал
свою литературную карьеру в качестве
хроникера "Полт. Губ. Вед.", которыми я
тогда редижировал, а затем переселившись в
Петербург и пристроившись к "Биржевым
Ведомостям" — сотрудничал и в редактируемом
мною "Полт. Вестнике". Лично нас
связывала искренняя симпатия и взаимное
уважение.
Баранский
до 19 лет работал в качестве наборщика в
типографии Дохмана. Его потянуло на сцену и
он скитался то в Одессе, то по разным
уездным городам. Это ему надоело и он
вернулся в Полтаву, пристроился к "Губ.
Ведом." репортером и часто принимал
участие в любительских спектаклях,
устраиваемых моим братом вместе с
известным теперь артистом труппы
Садовского, а тогда тоже любителем
Вильшанским, в блаженной памяти театре, в
Александровском парке.
Баранский
чаще суфлировал, когда же ему приходилось
выступать в русских и малорусских пьесах,
обнаруживал несомненный талант. Одно время
он переехал в Харьков и здесь вместе с
известным теперь Аверченко издавал
юмористический журнал. Наконец, он
отправился в Петербург — искать счастья.
Пожалуй и нашел бы. Но судьба сулила иное.
Когда мне пришлось быть в Петербурге в 1902
году — ездил я тогда хлопотать о разрешении
"Полт. Вестн.", — я нашел в одной из
меблированных комнат и Баранского. Ему не
удавалось прочно нигде пристроиться и он
пробавлялся случайными работами, кажется, в
издательстве Суворина, — но тем не менее он
был бодр и полон надежд и веры в лучшее
будущее.
Основательно
он устроился затем в "Биржевых
Ведомостях", и в 1901 году приехал в Полтаву
уже готовым журналистом и писал очень
недурные фельетоны в "Полт. Вестн." под
поевдонимом Грегуар.
Под
этим же псевдонимом писал он в том же "Полт.
Вестн." и письма из Петербурга.
В
конце этого года мне вновь пришлось быть в
Петербурге. Как и раньше, я отыскал
Барансвого и мы каждый день обедали вместе.
Кроме
занятий в газете, Баранский играл и в труппе
Яворской, в зале Коновова. После спектаклей
мы щли ужинать к Лейнеру и здесь Баранский
мне указывал Далматова, Баратова и других
известностей из артистического и
литературного мира.
В
день моего отъезда, мы обедали на
Николаевском вокзале, затем Баранский
проводил меня в вагон.
Когда
поезд двинулся, я стал у окна вагона.
Баранский стал у того же окна, на перроне.
Грустное, какое-то подавленное настроение
его бросалось в глаза. Поезд двинулся и
Баранский пошел рядом с окном, у которого я
продолжал оставаться. Он силился улыбаться,
но вдруг слезы буквально градом покатились
по его щекам... Меня крайне это удивило — и
потом, когда я узнал, что он убит, невольно
вспомнилось это последнее в нашей жизни
прощание и невольно промелькнула мысль, не
предчувствовал ли он тогда и сам, что это
прощание с "земляком" было
действительно последним и не этим же
предчувствием объясняются и его слезы?..
Следя
потом, по газетам, за подробностями всего
происшедшего 9-го января, я встретил
сообщение, что Баранский был убит, на повал,
пулей, попавшей ему прямо в сердце, — когда
он, по долгу репортера, вышел на улицу и
стоял на Невском, у Полицейского моста...
А
забастовки широкой волной разливались
кругом, захватывая все больший район и
докатываясь все ближе и ближе и до Полтавы.
Забастовка — и вообще события внутри
страны отодвинули на второй план и события
на театре войны, которыми стали
интересоваться все слабее ввиду постоянных
неудач.
Местные
дела, даже такие как избрание новой думы и
городским головой на пятое четырехлетие В.
П. Трегубова и в члены управы Маркевича и
Ясько — тоже никого заметно не
интересовали, а тем менее волновали.
Все
внимание сосредоточилось на "нестроениях",
как назвал Синод движение, охватившее
страну и по какому поводу даже выпустил
особое воззвание, в котором, после
надлежащей предпосылки, умолял "чад
церкви повиноваться властям; пастырей — проповедовать
и учить; власть имущих — защищать
угнетенных; богатых щедро делать добрые
дела; тружеников — работать в поте лица,
беречься ложных советников, пособников и
наемников злого врага".
Думал
ли Синод, что и взаправду его "воззвание"
возымеет действие и приведет к каким либо
благоприятным последствиям? Не знаю. Но
должен констатировать факт — начали
поступать сообщения из разных мест о
прекращении забастовок — и это
обстоятельство Св. Синод естественно мог
приписать именно действию своего
выступлению.
Увольнение
от должности министра внутренних дел кн.
Святополк-Мирского и назначение Булыгина
прошло незаметным, ровно как и увольнение
Зверева, начальника Главного управления по
делам печати, — пред которым я лично имел
удовольствие ходатайствовать о разрешении
мне в Полтаве издания ежедневной газеты.
|