I.
Первые шаги в Полтаве. —
Казенная палата. — Управляющий Анучин. — Поступление в палату. Я падаю в глазах
Анучина. — Перевод Анучина в Киев
Вновь я въезжал в Полтаву
зимним, морозным вечером.
Я говорю вновь потому, что
раньше, в первый раз, шестнадцать лет тому
назад, я въезжал в Полтаву в жаркий,
солнечный августовский день.
За эти шестнадцать лет я
прошел "бурсу", лучше сказать "остаток"
бурсы, семинарию, выдержал экзамен на
аттестат зрелости, прошел университет,
отбыл воинскую повинность — и вот вновь, в
январский, холодный вечер, 1888 года, въезжал
я в Полтаву с дипломом в кармане.
Тогда и теперь — какая
разница!
Тогда мне было 12 лет,
теперь не далеко до 30; тогда, проезжая
улицами Полтавы, я от восторга и
любопытства не мог усидеть на "повозке"
— теперь я с трудом подавляю тяжелые вздохи,
едва удерживаю слезы, вспоминая ставший
родным очаровательный Киев, после более чем
пятилетнего пребывания в нем, в лучшие годы
жизни, светлые незабвенные годы юности...
Но обстоятельства
сложились так, что надо было оставить Киев и
оседать в Полтаве.
Не будила она приятных
ощущений в этот поздний январский вечер,
когда, скрипя полозьями усталые „коняки"
везли санки, на которых я сидел, по
Кременчугской ул.
Мрак широкой и длинной
улицы кое где прорезывался светом фонарей у
ворот постоялых дворов; безлюдье
нарушалось только нашими санками, а тишина
лаем собак, да окриками моего возницы: но, но,
— скоро відпочивати будемо!..
Дорогу мы сделали длинную
— из Гадячского уезда — и в дороге пробыли
уже двое суток.
Вот, словно средневековый
замок, вырисовывается во тьме дом Абазы, вот
длинное здание епархиального женского
училища, далее надвинулась — я даже
вздрогнул — мрачная трехэтажная громада
семинарии — и сколько воспоминаний
разбудило это здание, но каких-то все
невеселых, также как и дальше — здание
духовного училища... Словно я начал вновь
читать скучную книгу, которую в первый раз с
трудом одолел...
Но смаковать элегическое
настроение было некогда и уже на другой
день по приезде в Полтаву, около полудня, я
входил в кабинет председателя Полтавского
окружного суда Христиановича.
— Что прикажете?
— Хочу поступить в службу.
— Какую службу?
— Кандидатом на судебные
должности, если с нею соединено какое-нибудь
жалованье.
— На службу эту поступить
можно, но вознаграждения получать не
придется, так как должности этой жалованье
не присвоено.
— Тогда — простите за
беспокойство — и имею честь кланяться.
— До свидания!
Рукопожатие — и я ушел.
Итак, жребий брошен,
приходится свернуть с намеченного пути и
идти не туда, куда вел диплом юриста, а туда,
где „присвоено жалованье" ибо жалованье
— это conditio sine qua non — дальнейшего
существования моего на земной планете.
Надо толкнуться туда, где в
то время двери были широко раскрыты для
таких, как я, ищущих хоть какого-нибудь
жалованья. Я говорю о казенной палате, куда
сравнительно недавно на должность
управляющего был назначен Анучин, — после
смерти Аладина.
Анучин
Об Анучине тогда говорила
вся Полтава. Он явился и начал, как говорили,
чистку палаты. Говорили о нем, как о некоем
"биче Божьем", громовержце, суровом, и
непреклонном — при том и не без странностей.
Необыкновенно подозрительном и недоверчивом.
Говорили, что достаточно было сказать
лишний раз „ваше превосходительство",
чтобы он счел это за лесть или за
подхалимство — и служащий мог даже из-за
этого потерять место. Передавали напр.
такой случай. Зашел Анучин в магазин к
Брагилевскому, — известный магазин на Мало-Петровской
ул. в д. Стеценко — и стал выбирать шляпу.
Облюбовал котелок и спрашивает:
— Сколько?
Брагилевский заломил было
цену, — но Анучин стал торговаться и
предложил свою. Брагилевский согласился и,
укладывая шляпу в картонку, по обыкновению многих
торговцев прибавил в заключение торга:
— Ну хорошо — это только
для вас!
— Почему же это „только
для меня" — вскипел Анучин, — что вы
хотите этим сказать — напустился он на
оторопевшего Брагилевского повернулся и выбежал
из магазина.
Таким образом и не удалось
Брагилевскому продать шляпу.
Передавали, что во всякой
услуге, в малейшей предупредительности
Анучину мерещился чуть что не
замаскированный подкуп — и потому
оказывавший ему услугу мог нарваться на
неприятность и во всяком случае эффект
получался обратный обычно ожидаемому.
С первых же шагов по
вступлении в должность управляющего Анучин
начал подтягивать палату, уволил многих старых
служащих, других переместил, иных
повысил, принял много новых — и вот в приеме
он то и проявил себя особенно оригинальным,
потому времени.
Очень любил „образованных"
и предпочитал людей с высшим образованием,
в крайнем случае со средним. И потому многие
поступали в казенную палату с
университетскими дипломами, и, главным образом,
в расчете занять должности податных инспекторов,
которые тогда вводились.
Университетский диплом
являлся лучшей рекомендацией в глазах
Анучина и гарантией, что владелец его на первых
же порах может рассчитывать получить место
"помощника бухгалтера" на 50 рублей в
месяц. И сама форма обращения и тон приема у
Анучина резко различались в зависимости от
того, кто являлся просителем к нему — "с образованием"
или без образования; — утонченно вежливый и
приветливый с "университетским",
Анучин быль резок, отрывист и категоричен с
"низшим образованием", а с лишенным
всякого образования даже и не разговаривал.
Потерпев неудачу у
Христиановича, я увидел, что придется
познакомиться и мне с Анучиным.
Тем
не менее я медлил предстать пред его очи, — какое-то тяжелое
предчувствие удерживало от этого решительного
шага. Проходя университетский курс и окончив его — я менее всего
мечтал и думал о "казенной палате" — да и мало
слышал о ней хорошего. И поэтому стал „думать".
Кстати удалось сразу же в Полтаве,
заручиться
„уроками", лямка тоже не из легких, а
главное осточертела до невозможного — начал
я "уроки" еще с бурсы, не прекращал в семинарии
и университете, и вот по окончании университета опять уроки.
Но делать нечего — пришлось тянуть эту
лямку — пока раздумывал о "казенной
палате" я всячески оттягивал решение
вопроса. Но скоро стало очевидным, что
казенной палаты мне не миновать — и я решил.
В одно
мартовское, не весьма приветливое, утро я
поднимался по грязным, с каким-то
специфическим запахом, ступенькам лестницы
в казенную палату.
Тогда
палата — совсем не была похожа на нынешнюю,
в угоду времени — новому режиму тоже
изменившую свой типичный вид и дух.
Есть
выражения, имеющие вполне определенный
смысл и без пояснений понятный всякому —
напр. "Николаевские времена", "Дореформенная
эпоха", "До освободительное время",
"Освободительная эпоха" и т. п. Я думаю,
к Полтавской казенной палате можно применить
вполне определенную и ясную для всех
соприкасающихся с этим учреждением
характеристику: палата "до ремонта" и
палата „после ремонта" (произведенного в
1907 году).
„До
ремонтная "казенная палата вмела свой
собственный, вышедший из веков, дух — а если
хотите "душок", и собственную
физиономию — которую — увы — для многих
любителей старины и традиций она и потеряла
после ремонта, по крайней мере относительно
внешности — это бесспорно.
Кто
входить теперь в палату, тот не может и
представать, какою она была тогда.
Лестница, с
годами накопившейся, прилипшей и никогда не
отмываемой грязью, соответствующая таким
же грязным, серым и темным сеням, правела
меня в первую палатскую комнату, служащую
приемной, регистратурой и служительской.
Служительская была отгорожена от приемной деревянной
перегородкой и оттуда распространялся запах
солдатского сукна, пота, смазанных дегтем
сапогов, — что, в соединении с чернилами и
бумагой, создавало специфическую атмосферу.
Прямо
двери вели в "присутствие" — оно же и кабинет
управляющего; направо, за открытыми дверями,
виднелись чиновники третьего отделения — и
через дверь мне бросилось в глаза бритое
лицо.
— Типичный
чиновник казенного учреждения — подумал я.
Это, как потом
я познакомился, был Григорий Ефимович
Матьяшевский, начальник отделения, потом член
правления Общества взаимного кредита, —
добрейший и симпатичнейший человек, — и притом
менее всего "чиновник", — он оставил за
мое не долгое пребывание в палате самое
приятное воспоминание.
Тогда же, в
первый раз, увидев это бритое лицо, я почувствовал
какое то жуткое ощущение — оно
запечатлелось в памяти очень надолго.
Ставь у
окна, я ожидал своей участи. Чиновники за регистраторским
столом разбирали груды пакетов и скрипели
перьями.
Управляющий
Анучин имел обыкновение часто выходить из
кабинета в приемную — и потому мне недолго
пришлось его ожидать.
Открылась
дверь и быстрыми шагами, в мою сторону,
направился старик, гигантского роста, с
седыми, довольно густыми волосами и
совершенно белой бородой; маленькие глаза
были прищурены, на губах, как будто,
скользила улыбка.
Я молча
подал прошение о зачислении меня на службу
въ казенную палату.
Как я сказал,
Анучин "благоволил" къ университетским
и обыкновенно местом помощника бухгалтера, в
50 руб. в месяц, начинали в палате все
университетские свою „карьеру" в чаянии
дальше места податного инспектора.
Все
произошло соответственно ожиданиям —
Анучин прочел прошение, и просто сказал:
— С удовольствием.
доставьте документы — я вас зачислю
помощником, бухгалтера.
Я ушел, — к
концу марта — уже в своем кабинете Анучин
говорил Афанасию Яковлевичу Рудченко:
— Посадите
в наследственный стол, — т. е. значит меня.
И я сел
"в наследственный стол", в котором столоначальником
сидел человек "с средним образованием",
окончивший Полтавскую же семинарию, Г.
Канивецкий, который, как оказалось, мене знал
еще в семинарии.
Слово за
слово, день за днем, и я легко вошел в, курс
исчисления наследственных пошлин. Работа
больно не мудреная — и пищей для ума и
сердца если и может служить, то весьма и
весьма постной. Поприще для "творчества"
— очень узкое.
Но я
принялся работать усердно, стараясь
заглушить какой-то протестующий внутренний
голос. Что-то давило, тяжелый камень лежал
на сердце: нередко бывало подступят к глазам
слезы, — но подумаешь, что впереди ни больше,
ни меньше, как 50 рублей жалованья, отмахнешься
от всяких этаких мыслей и чувств и
принимаешься высчитывать наследственные
пошлины...
Я в первом
отделении.
Кругом
меня все пишут или щелкают на счетах. В длину
большой комнаты, в два ряда, столы,
окруженные бухгалтерами,
столоначальниками, помощниками и
канцелярскими; в самом конце, у стены,
посредине. стол начальника отделения
Афанасия Яковлевича Рудченко. Накурено.
Окна во двор — редко отворяются, так как
некоторые, напр., сидящий за столом
распорядительного комитета Пшичкин боится
смертельно сквозняков.
В другой, такой же
большой комнате, такие же столы и тоже пишут
и считать сидящие за ними.
Это второе
отделение и начальник этого отделения,
Николай Афанасьевич Балашов, с которым я
скоро познакомился, как и с большинством
служащих. Хорошие люди. Жить можно с ними.
Все так на меня и смотрели, как на временного
сотоварища, который не сегодня завтра
получит податного инспектора куда-нибудь в
уезд. Так смотрел и я на свою роль "помощника
бухгалтера" в наследственном столе. Работал
я рачительно, даже изобрел упрощенные
бланки для собирания данных о наследствах,
для требований от полиции надлежащих
сведений и т. п. Но увы — на первых же порах
появились и грозные тучи, значительно
омрачившие надежды на "податную"
карьеру.
Я уже говорил,
что Анучин, будучи, вероятно от природы оригиналом,
во многих случаях шел совершенно наперекор
установившимся формам и правилам повседневных
человеческих отношений, чем создавалось не
мало курьезов. Как оказывается, он имел обыкновение,
по делу и без дела, выходить из своего
кабинета в "отделение" и на этот случай
установились уже прочные традиции, которые
я скоро и узнал. Но пока, на первых порах я пребывал
на этот счет в неизвестности и потому
попался. я обыкновенно приходил на службу
рано, когда еще не все чиновники были на местах.
Приходил, сравнительно, рано и Анучин. Как-то
сижу за своим столом один, столоначальника
еще не было; за другими столами тоже далеко
не все собрались. Довольно неожиданно из
кабинета вышел Анучин и направился в мою
сторону. Я встал — возможности оставаться сидящим
на стуле при приближении Анучина я и
представить не мог.. Проходя мимо, он подал
мне руку и пошел дальше. При этом я с
удивлением и недоумением заметил, что кроме
меня никто не двинулся с места и вообще не
показал и виду, что проходит мимо
начальство. Когда Анучин возвратился в
кабинет, ко мне подошли некоторые
чиновников и стали чуть что ни причитать —
пропала ваша карьера — зачем вы поднялись?
Анучин строго на строго распорядился, чтобы
при его "похождениях" по палате, никто
не трогался с места и вообще его не замечали.
Всякое действие, подобное моему, всякий знак
внимания, просто общепринятый прием
внешнего выражения необходимой
благовоспитанности в глазах Анучина
превращались в искательство, в желание
выдвинуться в его глазах, задобрить — и
вообще "подкупить" - а раз Анучину так
показалось, пиши пропало. Дико — подумал я
— все это, но раз здесь так принято, со своим
уставом соваться нечего. И в следующие разы,
когда Анучину приходило желание
прогуляться по палате, я, как и другие,
утыкался носом в бумаги и делал видь, что не
замечаю его исполинской фигуры. Но, кажется,
я паль в его глазах бесповоротно и ни на что
надеяться уже не имел права - так, по крайней
мере, чувствовалось.
А тут еще и
другой подобный же случай. Как то сижу на
скамейке в Александровском парке, на одной
глухой аллее, со знакомым. Вдруг мимо идет
Анучин.
— Ну, думаю,
тут не палата, и элементарная вежливость требует
встать и поздороваться. Я так и сделал.
Анучин приподнял шляпу, — и потом мне
рассказывали, что взбешен он быль
чрезвычайно и чуть ли не решил удалить меня из
палаты, как безнадежного, по его мерке,
чиновника, пытающегося не усердной службой,
а искательством перед начальством
проложить себе путь к блестящей доле
податного инспектора. И если своего
намерения Анучин не привел в исполнение, то
лишь потому, что не успел, — он был
переведен в Киев, а на его место из Уфы назначен
Шидловский.
Насколько
можно было уяснить эту оригинальную
личность — Анучин, был реформатор-разгонитель.
Говорили, что его в Полтаву назначили
разогнать старое гнездо, освежить воздух и
подтянуть учреждение, сильно опустившееся
за время управления добродушного Аладина. И
Анучин, с прямолинейностью природного
разгонителя, принялся за разгон, с первых шагов
он разогнал чуть не всю старую палату,
преимущественно ее верхи и посадил новых
людей. И в Киев, говорили, его назначили в
тех же видах, — но в Киеве он продержался
недолго — и если не ошибаюсь, после Киева,
попал в Херсон — и далее я уже его потерял из
виду.
Кто больше
и лучше знал Анучина, чем это удалось мне, те
говорили что за суровой внешностью
скрывалась на редкость честная и прямая
натура; за видимой подозрительностью ко
всяким "вежливостям" — любовь к правде
прямой и резкой — и потому, говорили, Анучин,
не терпя общепринятых знаков
благовоспитанности, поклонов и т. п., любил
даже грубоватость, если за ней чуял
правдивость и честность.
Анучин ценил
образование и в такой же степени труд, талант,
способности — и выдвигал, скоро и
решительно, тех, в ком подмечал эти качества.
Он умел и выбирать людей и — говорить — его
назначения и повышения были в большинстве
удачны. Каждый, по его мнению, должен
надеяться только на себя, на свои силы и
трудолюбие и потому многие низшие
чиновники — прекрасные, способные
работники — воспрянули было духом с появлением
Анучина — и опять приуныли,
когда он ушел и их судьба оказалась не в
их руках, а вновь в посторонних; когда увидели,
что не их личные усилия проложат
им путь, а по прежнему рекомендации и посторонние отзывы.
Говорили, что дома Анучин был
любезен и приветлив. У него, кажется, бывал А.
Я. Рудченко и нередко столоначальник
второго отделения, а
потом податной инспектор в Хороле Н. Н. Попов, с которым Анучин любил играть в
шахматы.
Воспоминания об Анучине живы, кажется,
и
по сей день в палате.
|